splash page contents

БАРАХТАЯСЬ В БАРОККО
Дмитрий ЗАМЯТИН
Испытывая давление водяной пластической формы, сомневаясь в напряжённом марионеточном пейзаже разряженных придворных; наконец – беседкой и тенистой листвой струясь, лиясь, как ниспадающая в туманную даль терраса. Сеть аллей, суть холмов, лестниц, бордюров подробно членит пространственный театр, однако партер разнороден, криклив и одновременно куртуазен. Фонтаны блюдут текучую геометрию сна, в котором хаос прикрыт-таки римской тогой.
Городские артерии затоплены бескрайними площадями, а настойчивый ветер сметает средневековую затхлость брусчатых закоулков. Нагромождения колонн, ордеров, лепнин расширяют окно в сад распавшегося платонизма – планы и карты его множат жизнь внешне правильную, фасадную, позолоченную. Проёмы, игрища украшений, гнетуще-изящная симметрия псевдосакральных пространств – танец пейзажа переходит в сражение торжествующих пилястров, драпировок и арабесок. Мавританский гротеск, женщины, позирующие оторопевшим чудовищам, желтеющая тяжесть нависающего орнамента. Слияние вычурного картуша и выставленной напоказ судьбы, вернее – подвижные линии жизни образуют кинематику орнаментального человека, человека-рокайля, упрятанного надёжно в сердцевину раковины-судьбы. Любовь и вязь с листвой, трофеи с камешками и легчайшее забытье воздуха.
Наверное, холод неслыханных в своём золотеющем просторе интерьеров отдаляет от меня фантазии тончайших текстур и образы помпезных плёнок, поверхностей мраморной плесени. Голод гладкого и ледяного паркетного блеска. Божественное совершенство пойманного, рассечённого и размещённого света.
На балконах какого-то другого бытия возможна новая единица измерения – бернини; один бернини, два бернини и так далее. Пространственные отсеки аффектов-вспышек, задержанных глазной сетчаткой, да так и остановившихся в дежурной вечности. И, может быть, плодоносная и густая тень решает за нас, устремляясь за восходящими в зенит благой вести куполами, зависающими щедрой щёпотью круглящегося небесного свода.
Палевый квадратик неба, в котором уютно расположился ангелочек – он сосредоточен, высунут язычок; он творит что-то забавное, смешное и неприличное. Но вокруг – строгость условных олимпийских ракурсов, картонная античность, прикрывающая символы и знаки чьей-то большой игры – игры, ограниченной гранями шутливого грома, излишне выпуклым и оттого нестрашным гневом вышнего небожителя. Ангелок забылся, да и я тоже.
Столь мягкий и податливый камень, натекающий тяжёлыми складками портьер или штор. Сколь много невидимых сколов, засечек, царапин, прячущихся меж складок самой пустоты – пустоты, лечащей змеиной узорчатой лаской, течением блистающей неподвижности. Тишина тачает здесь течи неучтённого тенью света.
Вновь крылатое создание, притулившееся возле угловой колонны внутри храма – нет, огромного воздушного шара, предполагающего путешествие в вечность. Оливковая ветвь, драгоценная пластинка архитектурного чертежа заоблачных чертогов, указующие персты. Слишком много цветов и позолот, отдающих прахом и перстью ежеминутных забот и тщеславий.
Как сосредотачивается, приближается ко мне пространство, да так ещё неслыханно быстро! Оно насквозь угловато, неуклюже – как бы оно ни пыталось показаться невесомым, нежным, занятным. Оно хочет обхватить меня заискивающими закоулками, шарнирами ниш, частящими проёмами, даже тянущим ко мне свои руки медно-сухим плющом.
Но куда идут эти лестницы, поднимающие, опускающие гипсовые волны или же тяжёлые ткани набегающих образов – теснящихся и исчезающих? Во всём этом волнует прежде всего жадность мрамора, сводов и арок, чуть что возникающих бордюров и балюстрад. Неясен только исход стёртых ступенек, секущих темнеющие истории забытых дверей, проходов и выходов поперёк. Не бравировал бы я ложным классицизмом голубеющего оскала каллокагатии, даже каллиграфией капителей, осторожно придерживаемых кукольными силачами, не стал бы хвалиться зазря. Листочки и розетки, растительные завитушки и орнаменты расслабляют точный и острый нож внимательного глаза, но и они же жёстко членят, районируют небосвод, не падающий лишь благодаря благостной и призрачной слепоте часовых избыточного декора. Режь жар южного жира пространственной глубины, вытягивающейся головизной стекленеющей рыбины оплывающего, цепенеющего бытия.
Так вот как может раздвигаться сплошной лес триумфальных колонн прямолинейного смысла: лишь аффектированно привставшей фигурой в римской тоге, творящей миф воздуха, вертикальной лёгкости, стройной оперной трагедии. Застывший статуарный жест занимает ровно то место, которое предназначено для демонстрации божественного отсутствия – остальное же грезит явно не местным откровением. Угроза слишком человеческой чрезмерности уравновешена метричностью запасных и забытых пространств домашней неприрученности, кривоколенности – попросту тесной теплоты.
Висящие стеной сатиры и сатирессы в гирляндах и венках с театральными гримасами кажутся только рельефной книгой топографических мемуаров, призванных запечатлеть неумение, недоумение, заумь языка косноязычной сопространственности моря, горы, острова, реки. Пространство как эмблема самого себя – не может ли таиться такое в усмешке псевдоантичного полубожка? Тогда и испещрённая барельефами и скульптурой стена – лишь жалкое предместье того пространства, что спрятано ней, за ней.
Взгляд наискосок, снизу вверх отцифровывает, сканирует аккуратные плиточки, выступы, полукружия, нервюры, антаблементы, сливающиеся в шедевр неукротимого стремления к отдалению, дистанции. В сущности, место здесь не важно – место, собственно, оказывается не здесь; пространство празднует здесь свою праздность, тотальную пейзажность, «зарисовочность». Я окружён нависающей отовсюду прекраснейшей пространственностью, но что-то тревожит меня: я не вижу места, где я нахожусь – космос окуклившейся архитектуры утверждает атопичность своего бытия. Немигающие мёртвые глаза белеющего светового потока направлены поверх и вверх от места, ждущего и жаждущего пространства ландшафтной жизни, поэтики травяных желаний.









splash page contents